Корпорация власти
Русские философы долгое время твердят о каком-то особом пути развития России, об особом пути русского народа. Кто-то указывает на коллективизм русской психологии, хотя в реальности подтверждение идеи о взаимопомощи и любви к ближнему своему [по крови] не находится; народам Кавказа, например, где каждый считает каждого братом, не чужда общинность, сплоченность и вытекающая отсюда взаимопомощь. К
то-то пишет об индивидуализме и свободомыслии русского, что явно не соотносится со многими годами, проведенными в условиях освобождения от свободы, в условиях искусственной коллективизации и конформизации; чтобы далеко не ходить, достаточно посмотреть на опыт советского периода. Кто-то настаивает на православной сущности русского сознания, забывая о том, что христианская (и православная) апологетика родилась совсем не на территории Руси, а была специально и целенаправленно насаждена русскому народу.
Не стоит искать пятый угол, не надо подвергать верификации то, что неверифицируемо. Какой-такой у России и ее народа особый путь? Скорее всего, он являет себя в конформизме, политической пассивности, терпеливости, раболепии, а вместе с тем низкой ответственности, взяточничестве и индивидуализме в его негативной форме, выраженном в принципах «своя рубашка ближе к телу» и «моя хата с краю – ничего не знаю». Вот и весь путь. По крайней мере другого не обнаруживается. Е.И. Сильнова, изучая образ советского человека, пишет о дихотомичности русской души: с одной стороны, ей присущи трудолюбие, милосердие, сострадание, терпение, идеализм в восприятии мира, подчинение власти, низкий уровень запросов, а с другой – лень, недоверие к власти, склонность к бунтарству и анархизму, низкий уровень самооценки, жестокость, неуважение к своим правам и правам другого субъекта[276]. Можно согласиться, что все эти черты в той или иной степени присутствуют в русской душе, но, учитывая их амбивалентность, нельзя утверждать, как это делают некоторые исследователи, что подобные качества образуют цельность и уникальность русской души и национального сознания; амбивалентность образует не цельность, а, наоборот, расщепленность. Парадоксально то, что Россия никогда не подчинялась тем, кто пытался ее захватить извне, однако, не обрекая себя на колониальное рабство, она постоянно вставала на путь, скажем так, имплозивного рабства, рабства в самой себе – перед царем, вождем, генсеком, президентом.
Может быть и существует пресловутый особый путь, но пока он не проглядывается и не прощупывается. Наверное, он невидим потому, что скрыт глубиной русской ментальности, и эта глубина и богатство не позволяют разглядеть ни сущность ментальности, ни русского пути. У русских есть богатая история, богатый опыт, которым, к сожалению, мы плохо умеем пользоваться, дабы не «наступить на те же грабли». Наша история не началась с революции 1917 года. Наша история не началась с Крещения Руси, после которого христиане уничтожили многие доказательства существования великой и богатой культуры дохристианской эпохи, и выставили себя этакими просвещенцами, которые по сути являлись антипросвещенцами, стремившимися кастрировать наследие Руси (например, письменность у нас появилась ранее Кирилла и Мефодия).
У нас была богатейшая культура с ее уникальным укладом, вбирающая в себя множество традиций, мы до недавнего времени являлись самой читающей нацией, но, как оказалось, мы не обладаем волей для сохранения своих лучших национальных качеств, воплощенных в самобытной национальной культуре. Ранее христианизация, а теперь глобализация вполне успешно унифицирует все наследие, которым некогда были полны наши сундуки. У нас нет воли для того, чтобы защищать свою культуру и устанавливать правовые традиции, и у нас нет свободы для того, чтобы, посмотрев на собственный исторический опыт, не низвергнуть себя под власть очередного диктата. Французам, к примеру, эта свобода более к лицу, чем русским. Мы же стремимся постоянно убежать от нее, меняя демократическую законность на диктат. Вместо национальной свободы у нас есть национальное терпение к режимам, которые эту свободу ограничивают. Пытаясь убежать от ответственности, русский человек стремится переложить ее на плечи власти, которую воспринимает как точку опоры политической воли, с чем связан патернализм как тип руководства, при котором верхи обеспечивают относительное удовлетворение потребностей низов взамен на послушание последних. Именно с этим связан тот факт, что, теоретически развившись в России во второй половине девятнадцатого и первых лет двадцатого веков в трудах М. Бакунина и П. Кропоткина, анархизм не прижился и не стал национальной идеей. При укорененном в массовой психологии культе несвободы по-настоящему свободному идейному учению трудно не просто распространиться, а хотя бы найти благодатную почву для потенциального развития.
Американцы в своем преимуществе считают, что русская национальная идея – водка, а проявление русской ментальности – безудержное ее распитие. Это неправда; в той же самой Германии местное народонаселение выпивало столько спиртного, что нашим богатырям даже и не снилось. Скорее всего, этот миф о русской ментальности был специально создан и раздут ради дискредитации России и ее основного этноса. Мы ведь не испытываем потребности в алкоголе с самого рождения – таковая потребность (или скорее псевдопотребность) возникает в процессе жизни, в процессе социализации, когда мы постигаем не только элементы духовной культуры, но и содержание всяких враждебных нашей духовности и нашей природе информационных матриц. Да, проблема алкоголизации сегодня проявляет себя довольно остро, но это не значит, что она всегда стояла на первом плане, равно как из этого нельзя сделать вывод о том, что иностранцы меньше пьют; для некоторых стран эта проблема, пожалуй, кажет себя в еще более остром ракурсе. Действительно, русский мужик, которого уволили с работы и лишили льгот, вместо того, чтобы отстаивать свои права и бунтовать, предпочтет утопить свое горе на дне стакана, но это предпочтение скорее указывает на присущую нам терпимость и конформизм, нежели на алкоголизм. Хотя кто знает – может быть, и то и другое [терпимость и алкоголизм] было специально создано, целенаправленными усилиями некоей машины производства желаний выращено в душе современного русского человека, который во многом отличается от своего предшественника эпохи древней Руси с его храбростью, трудолюбием, готовностью помочь ближнему и другими индивидуально и национально ценными качествами. Для того, чтобы пьющий этнос не осознавал, что его специально спаивают, что против него целенаправленно применяют генное оружие (более сильное и хитрое, чем военное), в его сознание заброшена идея об архетипичности алкоголизма, об алкоголизме как неотъемлемой черте национального самосознания и национальной культуры, а здесь уже имеет место не генное оружие, а более мощное мировоззренческое. Мировоззренческое оружие пускается в ход так, что его не видно, в отличие от военного оружия; оно, как и так называемая концептуальная власть (мировая), не предполагает никаких директив, что позволяет ему оставаться невидимым. И если русский Ванька верит в то, что он всегда должен быть ленивым и пьяным, он именно таким и будет. И если русский народ верит, что он всегда должен быть ленивым и пьяным, он именно таким и будет. Естественно, обвинять других в собственных национальных несчастьях – не очень хорошая стратегия, так как громадная доля ответственности за то, как мы живем, лежит именно на нас (как раз об этом шла речь ранее – о социальной пассивности и ничегонеделании, о податливости масс). Лейтмотивом моей мысли не является фраза типа «мы все такие бедные, пьяные и голодные, потому что иностранцы нас такими сделали». Мы пьем не потому, что кто-то другой захотел, чтобы мы пили. Однако этот кто-то другой, действуя сообразно принципу «падающего подтолкни», подливает масла в итак разгоревшийся огонь. Проблематично поработить народ, который не хочет быть порабощенным, трудно столкнуть человека, который стоит далеко от обрыва…